
Он наводил страх. Никто не осмеливался к нему подойти, боясь быть вскинутым на его изогнутые острые рога.
Занятые интересным и редким на судне зрелищем, матросы толпились в почтительном отдалении от сердитого быка и перекидывались на его счет остротами и шутками.
— И сердитый же у нас, братцы, пассажир. Около его теперь и не пройти. Забодает!
— Ходу ему не дадут. Первого зарежут! Не бунтуй на военном судне.
— Видно, в первый раз в море идет, оттого и бунтует.
— Чует, поди, что к нам в щи попадет, сердится.
— В море усмирится.
— Небось его сам боцман не усмирит, потому линьком его не выучишь. Не матрос!
Это замечание вызывает в толпе смех. Не без удовольствия улыбается и боцман, довольный столь лестным о нем мнением.
— И как только Коноплев будет ходить за этим чертом! Страшное это, братцы, дело связаться с таким пассажиром… Будет Коноплеву с им хлопот! — участливо заметил кто-то.
И многие пожалели Коноплева. Как бы ему не досталось от сердитого быка!
— Небось не достанется, братцы… Я умирю его! — проговорил вдруг своим спокойным и приветным голосом Коноплев, пробираясь через толпу с другой стороны бака.
Там он только что навестил других двух быков, привязанных отдельно от беспокойного. Они тоже мычали, видимо, еще не освоившись с новым положением, но в их мычании слышались покорные, грустные звуки, похожие на жалобу.
Коноплев гладил их морды, чесал им спины, что-то говорил им тихим, ласковым голосом, указал на корм и скоро их успокоил.
— Он, братцы, сердится, что его с родной стороны взяли, — продолжал Коноплев, проталкиваясь вперед, — тоску свою, значит, по своему месту сердцем оказывает. А бояться его нечего, быка-то. Он — добрая животная, и если ты с им лаской, не забидит…
